— Хорошо, хорошо! — сказал он, увидев, что я чуть не опрокинул стол. — Хорошо, насколько это возможно.
— Можно мне войти?
— Нет еще. Теперь там горничная. Уборка и всё такое.
Я налил ему кофе. Он прищурился на солнце и обратился к Кестеру:
— Собственно, я должен благодарить вас. По крайней мере выбрался на денек к морю.
— Вы могли бы это делать чаще, — сказал Кестер. — Выезжать с вечера и возвращаться к следующему вечеру,
— Мог бы, мог бы… — ответил Жаффе. — Вы не успели заметить, что мы живем в эпоху полного саморастерзания? Многое, что можно было бы сделать, мы не делаем, сами не зная почему. Работа стала делом чудовищной важности: так много людей в наши дни лишены ее, что мысли о ней заслоняют всё остальное. Как здесь хорошо! Я не видел этого уже несколько лет. У меня две машины, квартира в десять комнат и достаточно денег. А толку что? Разве всё это сравнятся с таким летним утром! Работа — мрачная одержимость. Мы предаемся труду с вечной иллюзией, будто со временем всё станет иным. Никогда ничто не изменится. И что только люди делают из своей жизни, — просто смешно!
— По-моему, врач — один из тех немногих людей, которые знают, зачем они живут, — сказал я. — Что же тогда говорить какому-нибудь бухгалтеру?
— Дорогой друг, — возразил мне Жаффе, — ошибочно предполагать, будто все люди обладают одинаковой способностью чувствовать.
— Верно, — сказал Кестер, — но ведь люди обрели свои профессии независимо от способности чувствовать. — Правильно, — ответил Жаффе. — Это сложный вопрос. — Он кивнул мне: — Теперь можно. Только тихонько, не трогайте ее, не заставляйте разговаривать…
Она лежала на подушках, обессиленная, словно ее ударом сбили с ног. Ее лицо изменилось: глубокие синие тени залегли под глазами, губы побелели. Но глаза были по-прежнему большие и блестящие. Слишком большие и слишком блестящие.
Я взял ее руку, прохладную и бледную.
— Пат, дружище, — растерянно сказал я и хотел подсесть к пей. Но тут я заметил у окна горничную. Она с любопытством смотрела на меня. — Выйдите отсюда, — с досадой сказал я.
— Я еще должна затянуть гардины, — ответила она.
— Ладно, кончайте и уходите.
Она затянула окно желтыми гардинами, но не вышла, а принялась медленно скреплять их булавками.
— Послушайте, — сказал я, — здесь вам не театр. Немедленно исчезайте!
Она неуклюже повернулась:
— То прикалывай их, то не надо.
— Ты просила ее об этом? — спросил я Пат.
Она кивнула.
— Больно смотреть на свет?
Она покачала головой.
— Сегодня не стоит смотреть на меня при ярком свете…
— Пат, — сказал я испуганно, — тебе пока нельзя разговаривать! Но если дело в этом…
Я открыл дверь, и горничная наконец вышла. Я вернулся к постели. Моя растерянность прошла. Я даже был благодарен горничной. Она помогла мне преодолеть первую минуту. Было всё-таки ужасно видеть Пат в таком состоянии.
Я сел на стул.
— Пат, — сказал я, — скоро ты снова будешь здорова…
Ее губы дрогнули:
— Уже завтра…
— Завтра нет, но через несколько дней. Тогда ты сможешь встать, и мы поедем домой. Не следовало ехать сюда, здешний климат слишком суров для тебя. — Ничего, — прошептала она. — Ведь я не больна. Просто несчастный случай…
Я посмотрел на нее. Неужели она и вправду не знала, что больна? Или не хотела знать? Ее глаза беспокойно бегали.
— Ты не должен бояться… — сказала она шепотом. Я не сразу понял, что она имеет в виду и почему так важно, чтобы именно я не боялся. Я видел только, что она взволнована. В ее глазах была мука и какая-то странная настойчивость. Вдруг меня осенило. Я понял, о чем она думала. Ей казалось, что я боюсь заразиться.
— Боже мой, Пат, — сказал я, — уж не поэтому ли ты никогда не говорила мне ничего?
Она не ответила, но я видел, что это так.
— Чёрт возьми, — сказал я, — кем же ты меня, собственно, считаешь?
Я наклонился над ней.
— Полежи-ка минутку совсем спокойно… не шевелись… — Я поцеловал ее в губы. Они были сухи и горячи. Выпрямившись, я увидел, что она плачет. Она плакала беззвучно. Лицо ее было неподвижно, из широко раскрытых глаз непрерывно лились слёзы.
— Ради бога, Пат…
— Я так счастлива, — сказала она.
Я стоял и смотрел на нее. Она сказала только три слова. Но никогда еще я не слыхал, чтобы их так произносили. Я знал женщин, но встречи с ними всегда были мимолетными, — какие-то приключения, иногда яркие часы, одинокий вечер, бегство от самого себя, от отчаяния, от пустоты. Да я и не искал ничего другого; ведь я знал, что нельзя полагаться ни на что, только на самого себя и в лучшем случае на товарища. И вдруг я увидел, что значу что-то для другого человека и что он счастлив только оттого, что я рядом с ним. Такие слова сами но себе звучат очень просто, но когда вдумаешься в них, начинаешь понимать, как всё это бесконечно важно. Это может поднять бурю в душе человека и совершенно преобразить его. Это любовь и всё-таки нечто другое. Что-то такое, ради чего стоит жить. Мужчина не может жить для любви. Но жить для другого человека может.
Мне хотелось сказать ей что-нибудь, но я не мог. Трудно найти слова, когда действительно есть что сказать. И даже если нужные слова приходят, то стыдишься их произнести. Все эти слова принадлежат прошлым столетиям. Наше время не нашло еще слов для выражения своих чувств. Оно умеет быть только развязным, всё остальное — искусственно.
— Пат, — сказал я, — дружище мой отважный… В эту минуту вошел Жаффе. Он сразу оценил ситуацию.
— Добился своего! Великолепно! — заворчал он. — Этого я и ожидал.
Я хотел ему что-то ответить, но он решительно выставил меня.
XVII
Прошли две недели. Пат поправилась настолько, что мы могли пуститься в обратный путь. Мы упаковали чемоданы и ждали прибытия Ленца. Ему предстояло увезти машину. Пат и я собирались поехать поездом.
Был теплый пасмурный день. В небе недвижно повисли ватные облака, горячий воздух дрожал над дюнами, свинцовое море распласталось в светлой мерцающей дымке.
Готтфрид явился после обеда. Еще издалека я увидел его соломенную шевелюру, выделявшуюся над изгородями. И только когда он свернул к вилле фройляйн Мюллер, я заметил, что он был не один, — рядом с ним двигалось какое-то подобие автогонщика в миниатюре: огромная клетчатая кепка, надетая козырьком назад, крупные защитные очки, белый комбинезон и громадные уши, красные и сверкающие, как рубины.
— Бог мой, да ведь это Юпп! — удивился я.
— Собственной персоной, господин Локамп, — ответил Юпп.
— Как ты вырядился! Что это с тобой случилось?
— Сам видишь, — весело сказал Ленц, пожимая мне руку. — Он намерен стать гонщиком. Уже восемь дней я обучаю его вождению. Вот он и увязался за мной. Подходящий случай для первой междугородной поездки.
— Справлюсь как следует, господин Локамп! — с горячностью заверил меня Юпп.
— Еще как справится! — усмехнулся Готтфрид. — Я никогда еще не видел такой мании преследования! В первый же день он попытался обогнать на нашем добром старом такси мерседес с компрессором. Настоящий маленький сатана.
Юпп вспотел от счастья и с обожанием взирал на Ленца:
— Думаю, что сумел бы обставить этого задаваку, господин Ленц! Я хотел прижать его на повороте. Как господин Кестер.
Я расхохотался:
— Неплохо ты начинаешь, Юпп.
Готтфрид смотрел на своего питомца с отеческой гордостью:
— Сначала возьми-ка чемоданы и доставь их на вокзал.
— Один? — Юпп чуть не взорвался от волнения. — Господин Ленц, вы разрешаете мне поехать одному на вокзал?
Готтфрид кивнул, и Юпп опрометью побежал к дому.
Мы сдали багаж. Затем мы вернулись за Пат и снова поехали на вокзал. До отправления оставалось четверть часа. На пустой платформе стояло несколько бидонов с молоком.
— Вы поезжайте, — сказал я, — а то доберетесь очень поздно.