* * *

После обеда я прилег и проспал несколько часов. Проснулся я уже затемно и не сразу сообразил, вечер ли теперь или утро. Мне что-то снилось, но я не мог вспомнить, что. Сон унес меня куда-то далеко, и мне казалось, что я еще слышу, как за мной захлопывается черная дверь. Потом я услышал стук.

— Кто там? — откликнулся я.

— Я, господин Локамп.

Я узнал голос фрау Залевски.

— Войдите, — сказал я. — Дверь открыта.

Скрипнула дверь, и я увидел фигуру фрау Залевски, освещенную желтым светом, лившимся из коридора. — Пришла фрау Хассе, — прошептала она. — Пойдемте скорее. Я не могу ей сказать это.

Я не пошевелился. Нужно было сперва прийти в себя.

— Пошлите ее в полицию, — сказал я, подумав.

— Господин Локамп! — фрау Залевски заломила руки. — Никого нет, кроме вас. Вы должны мне помочь. Ведь вы же христианин!

В светлом прямоугольнике двери она казалась черной, пляшущей тенью.

— Перестаньте, — сказал я с досадой. — Сейчас приду.

Я оделся и вышел. Фрау Залевски ожидала меня в коридоре.

— Она уже знает? — спросил я Она покачала головой и прижала носовой платок к губам.

— Где она?

— В своей прежней комнате.

У входа в кухню стояла Фрида, потная от волнения.

— На ней шляпа со страусовыми перьями и брильянтовая брошь, — прошептала она.

— Смотрите, чтобы эта идиотка не подслушивала, — сказал я фрау Залевски и вошел в комнату.

Фрау Хассе стояла у окна. Услышав шаги, она быстро обернулась. Видимо, она ждала кого-то другого, Как это ни было глупо, я прежде всего невольно обратил внимание на ее шляпу с перьями и брошь. Фрида оказалась права: шляпа была шикарна. Брошь — скромнее. Дамочка расфуфырилась, явно желая показать, до чего хорошо ей живется. Выглядела она в общем неплохо; во всяком случае куда лучше, чем прежде

— Хассе, значит, работает и в сочельник? — едко спросила она.

— Нет, — сказал я.

— Где же он? В отпуске?

Она подошла ко мне, покачивая бедрами. Меня обдал резкий запах ее духов.

— Что вам еще нужно от него? — спросил я.

— Взять свои вещи. Рассчитаться. В конце концов кое-что здесь принадлежит и мне.

— Не надо рассчитываться, — сказал я. — Теперь всё это принадлежит только вам.

Она недоуменно посмотрела на меня. — Он умер, — оказал я.

Я охотно сообщил бы ей это иначе. Не сразу, с подготовкой. Но я не знал, с чего начать. Кроме того, моя голова еще гудела от сна — такого сна, когда, пробудившись, человек близок к самоубийству.

Фрау Хассе стояла посредине комнаты, и в момент, когда я ей сказал это, я почему-то совершенно отчетливо представил себе, что она ничего не заденет, если рухнет на пол. Странно, но я действительно ничего другого не видел и ни о чем другом не думал.

Но она не упала. Продолжая стоять, она смотрела на меня. Только перья на ее роскошной шляпе затрепетали.

— Вот как… — сказала она, — вот как…

И вдруг — я даже не сразу понял, что происходит, — эта расфранченная, надушенная женщина начала стареть на моих глазах, словно время ураганным ливнем обрушилось на нее и каждая секунда была годом. Напряженность исчезла, торжество угасло, лицо стало дряхлым. Морщины наползли на него, как черви, и когда неуверенным, нащупывающим движением руки она дотянулась до спинки стула и села, словно боясь разбить что-то, передо мной была другая женщина, — усталая, надломленная, старая.

— От чего он умер? — спросила она, не шевеля губами.

— Это случилось внезапно, — сказал я.

Она не слушала и смотрела на свои руки.

— Что мне теперь делать? — бормотала она. — Что мне теперь делать?

Я подождал немного. Чувствовал я себя ужасно.

— Ведь есть, вероятно, кто-нибудь, к кому вы можете пойти, — сказал я наконец. — Лучше вам уйти отсюда. Вы ведь и не хотели оставаться здесь…

— Теперь всё обернулось по-другому, — ответила она, не поднимая глаз. — Что же мне теперь делать?..

— Ведь кто-нибудь, наверно, ждет вас. Пойдите к нему и обсудите с ним всё. А после рождества зайдите в полицейский участок. Там все документы и банковые чеки. Вы должны явиться туда. Тогда вы сможете получить деньги.

— Деньги, деньги, — тупо бормотала она. — Что за деньги?

— Довольно много. Около тысячи двухсот марок. Она подняла голову. В ее глазах вдруг появилось выражение безумия.

— Нет! — взвизгнула она. — Это неправда!

Я не ответил.

— Скажите, что это неправда, — прошептала она. — Это неправда, но, может быть, он откладывал их тайком на черный день?

Она поднялась. Внезапно она совершенно преобразилась. Ее движения стали автоматическими. Она подошла вплотную ко мне.

— Да, это правда, — прошипела она, — я чувствую, это правда! Какой подлец! О, какой подлец! Заставить меня проделать всё это, а потом вдруг такое! Но я возьму их и выброшу, выброшу все в один вечер, вышвырну на улицу, чтобы от них не осталось ничего! Ничего! Ничего!

Я молчал. С меня было довольно. Ее первое потрясение прошло, она знала, что Хассе умер, во всем остальном ей нужно было разобраться самой. Ее ждал еще один удар — ведь ей предстояло узнать, что он повесился. Но это было уже ее дело. Воскресить Хассе ради нее было невозможно.

Теперь она рыдала. Она исходила слезами, плача тонко и жалобно, как ребенок. Это продолжалось довольно долго. Я дорого дал бы за сигарету. Я не мог видеть слез.

Наконец она умолкла, вытерла лицо, вытащила серебряную пудреницу и стала пудриться, не глядя в зеркало. Потом спрятала пудреницу, забыв защелкнуть сумочку.

— Я ничего больше не знаю, — сказала она надломленным голосом, — я ничего больше не знаю. Наверно, он был хорошим человеком.

— Да, это так.

Я сообщил ей адрес полицейского участка и сказал, что сегодня он уже закрыт. Мне казалось, что ей лучше не идти туда сразу. На сегодня с нее было достаточно.

* * *

Когда она ушла, из гостиной вышла фрау Залевски.

— Неужели, кроме меня, здесь нет никого? — спросил я, злясь на самого себя.

— Только господин Джорджи. Что она сказала?

— Ничего. — Тем лучше.

— Как сказать. Иногда это бывает и не лучше.

— Нет у меня к ней жалости, — энергично заявила фрау Залевски. — Ни малейшей.

— Жалость самый бесполезный предмет на свете, — сказал я раздраженно. — Она — обратная сторона злорадства, да будет вам известно. Который час?

— Без четверти семь.

— В семь я хочу позвонить фройляйн Хольман. Но так, чтобы никто не подслушивал. Это возможно?

— Никого нет, кроме господина Джорджи. Фриду я отправила. Если хотите, можете говорить из кухни. Длина шнура как раз позволяет дотянуть туда аппарат.

— Хорошо.

Я постучал к Джорджи. Мы с ним давно не виделись. Он сидел за письменным столом и выглядел ужасно. Кругом валялась разорванная бумага.

— Здравствуй, Джорджи, — сказал я, — что ты делаешь?

— Занимаюсь инвентаризацией, — ответил он, стараясь улыбнуться. — Хорошее занятие в сочельник.

Я поднял клочок бумаги. Это были конспекты лекций с химическими формулами.

— Зачем ты их рвешь? — спросил я.

— Нет больше смысла, Робби.

Его кожа казалась прозрачной. Уши были как восковые.

— Что ты сегодня ел? — спросил я.

Он махнул рукой:

— Неважно. Дело не в этом. Не в еде. Но я просто больше не могу. Надо бросать.

— Разве так трудно?

— Да.

— Джорджи, — спокойно сказал я. — Посмотри-ка на меня. Неужели ты сомневаешься, что и я в свое время хотел стать человеком, а не пианистом в этом б…ском кафе "Интернациональ"?

Он теребил пальцы:

— Знаю, Робби. Но от этого мне не легче. Для меня учёба была всем. А теперь я понял, что нет смысла. Что ни в чем нет смысла. Зачем же, собственно, жить?

Он был очень жалок, страшно подавлен, но я всё-таки расхохотался. — Маленький осёл! — сказал я. — Открытие сделал! Думаешь, у тебя одного столько грандиозной мудрости? Конечно, нет смысла. Мы и не живем ради какого-то смысла. Не так это просто. Давай одевайся. Пойдешь со мной в «Интернациональ». Отпразднуем твое превращение в мужчину. До сих пор ты был школьником. Я зайду за тобой через полчаса.